15:05 Чистополье 1-часть | |
Чистополье Автор очерка Владимир Крупин, «Сельская жизнь» (№№261, 262 - 13-14 ноября 1984 г.)
Поэт-врач Анатолий Гребнев давно звал меня побывать на его родине — селе Чистополье Котельнического района Кировской области. И этим летом наши дороги сошлись...
БЫЛ один из тех деревенских праздников, которые собирают всех вместе. Навстречу нам и по пути шло множество людей, все нарядные, веселые. Перекликались, договаривались, кто к кому придет, где собираться. Толю окликали и обнимали непрерывно. Кричали: «Григорьич! Натолий! Ой, да ведь, глико ты, Анны ведь Гришихи сын! Толя, да как это ты без гармазеи?» Тут же вырывали обещание побывать и у них. В общем, все были так или иначе сродни или же хорошо знакомые. Солнце полудня стало снижаться, листва кипела и сверкала, и шум ее от ветра был радостным. Забыть о том, что с нами гармонист, нам не дали. Мы пошли на большую поляну, заполненную людьми. Гармонист, завидя Толю, поспешно свел мехи и сдал полномочия. Тот, согласно законам приличия, noотказывался, но вывернувшаяся сбоку и обнимающая Толю старуха прокричала: - Гармонист у нас хороший. Мы не выдадим его! Всемером в могилу ляжем За него за одного! И дело было решено — Толя заиграл. Ох, как он играет! Цыганку, сербиянку, прохожую, несколько частушечных размеров, любые песни, вальсы, фокстроты — словом, нет того, что Толя не выразил бы в звуках гармони или баяна. Я увидел женщину, пляшущую с ребенком на руках, мужика с портфелем, даже одноногого инвалида увидел, пляшущего на деревяшке. Одна баба дробила так, будто хотела вся целиком стоптаться в землю, другая ударяла подошвами, склоня голову и будто вслушиваясь, будто добиваясь из земли нужного ей звука. Частушки шли внахлестку, их было мудрено разобрать и запомнить, потому что веселье хлынуло враз, и все почти хотели выкричаться. Но тот мужик с портфелем пропел так, что я сразу вспомнил рассказ Толи о нем. Это был односельчанин, сын знаменитого, погибшего на войне гармониста. Осталась от отца «колеваторка» — восьмипланочная гармонь ручной работы мастеров Колеватовых, и мать мечтала, чтобы сын выучился играть на ней. Но ничего не вышло, хотя она, по ее выражению, «пальцы ему привязывала». Слуха не было никакого. Он и частушку пел не в такт, за музыкой. Но гармошку как память об отце не продавал никому, сколь за нее не предлагали. Совершенно необъяснимые переборы взмывающих высоких голосов, поддержанные басами, делали свое дело. Народ, как, мотыльки на свет, слетался на музыку и пляску. Ввернулась в круг и уж не чаяла вырваться из него лохматая собака. Ребенок бегал за ней, да все не мог поймать, и вдруг сам заплясал под одобрительные крики. А частушки просверкивали, вызывая смех и новые варианты. Огромный мужик в комбинезоне и сапогах, видно, с работы, тяжело топал и гудел на тему женитьбы. - Как над нашею деревней Черный ворон пролетел, Я хотел было жениться — Поросенок околел. Женщина в нарядной белой, в кружевах, кофте выхаживала перед парнем в голубой рубашке, который плясал, ускальзывая от нее вбок, она значительно, намекая на что-то известное только им, пела: - Ягодиночка, потопаем, потопаем с тобой: больше нам уж не потопать — будет женушка с тобой. Парень, ответствуя, тоже ей что-то напомнил: - Подожди, моя милая, наревешься обо мне, належишься белой грудью на растворчатом окне. Тут я услышал частушку, которая запомнилась мгновенно,— ее спел инвалид на деревяшке: - Раскатаю всю деревню, до последнего венца! Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца! «Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца»,— повторял я себе, думая, что веселье такого размаха не может долго держаться, но ошибался. Даже зрители и те притопывали на месте, а чаще срывались, раззадоренные музыкой, в круг. Я потерял из виду тех, за кем пытался смотреть, потому что добавлялось новых, будто в самосожжение веселья бросались они, чтобы оно разгоралось. Толя упарился. Уже старухи, жалея его, кричали другим гармонистам, чтобы сменили его, но те не решались: что и говорить — поиграй-ка после мастера! И Толя продолжал. Веселье оборвалось внезапно и даже как-то глупо. Невысокий краснолицый мужик, стоявший во всю пляску около Толи, попросил гармонь, и Толя охотно снял ее с плеча. Мужик же и не думал играть, он взял гармонь под мышку и... ушел. Это оказался владелец гармони. Кто говорил, что он пожалел инструмент, кто говорил, что его ждали в каком-то доме, думаю, что разгадка была в ревности к игре мастера, мужику бы так не сыграть, хотя и на своей. Толя развел руками, жалея, что не взяли свою, его гармошку, еще со времен юности ждущую его каждое лето, и веселье окончилось. Засобирались домой. Солнце скользило к западу, уже не доставало до земли, резало деревья на две части: нижнюю — темную и остальную— изумрудную. К прохладе оживились и запели птицы. Но и комары зазудели. По дороге нас все время останавливали, тянули к себе, мы отговаривались, но от всех отговориться было невозможно. Говорили ли мы, что только что с дороги, нам отвечали, что как раз и зовут нас отдохнуть, говорили, что Анна Антоновна, Толина бабушка, ждет к обеду, нам возражали, что как paз на обед нас и зовут. — Айдако-те, парни, в Красное,— решительно сказал сродник Петро. — Точно, ждут, звали,— подтвердил муж Толиной сестры Риммы, тоже Толя.— А завтра — бляха медная, к нам. — Завтра кошу, — отвечал Петро,— беру роторную косилку, и с утра — по коням! Оказалось, что в Красное мы просто обязаны идти. Заскочили домой, взяли rapмошку и хотели забрать Гришу, Толиного сына, который приехал с нами, но его уже утащил Вадимка, деревенский мальчишка. Грише было с ним интересней. Правда, Толе, как отцу, тревожней, ибо стало известно, что Вадимка уже посылал Гришу за деньгами к бабушке, а также взманивал на луга, на озеро, на самостоятельное купание без надзора. С нами шел и Витя Колпащиков, азартнее всех плясавший на поляне, и его жена, ругавшая его за озорные частушки и пугавшая тем, что не пойдет в Красное и его не пустит. Шел Петро, Толя — бляха медная, еще несколько знакомых, сзади плелась полуживая старуха, за которую я очень боялся, что она не дойдет, упадет при дороге. Нет — дошла. Столы были накрыты перед домом, в просторном палисаднике. Дом был основателен, крепок. Даже двор был под крышей и застелен по земле половым тесом. Вода на огород шла по трубам, качалась насосом, даже лужок на поскотине поливался веерными струйками, и трава была там густой, высокой. Поговорили о том, кто к кому приехал, о покосе, о погоде. Я уж отчаялся запомнить всех по имени, это было неудобно, так как меня-то быстро запомнили как приехавшего с Толей. Веселье разгорелось не сразу. Сидели мы как на сцене, потому что вокруг ограды много собралось любопытных, и Петро шутливо, подобрав с травы клочок сена, совал его через ограду, предлагая пожевать. Тут сыпанул дождь, любопытных не стало. Думали перебраться во двор, но вновь, по выражению Толи, «окрасилось небо багрянцем», разгорелся огромный закат. Видимо, от него все лица казались розовыми и красными. Мне этого цвета добавляла пылающая алостью рубаха, которую подарил мне Толя по случаю моего приезда в село и которую Петро сравнивал с флагом над рейхстагом. Петро вообще играл после Толи чуть ли не первую роль. Он сидел рядом со мной, спрашивая: «У тебя высшее?»— «Да».—«Ну и у меня кое-что за плечами». — Петро, выпейте вы, че секретничать!— кричала Александра, как она представилась: Александра из села Сорвижи. Еще она поддразнивала чистопольских, что не только у них есть свой поэт, а и у них, и не поэт даже, а поэтесса — Татьяна Смертина. — Поженим,— кричали за столом.— Толя, ты как? — Ни-ког-да! — отчеканивал Тояя. —Витя, тебе хватит, ведь не спляшешь. — Я?! Чтоб я не сплясал! Я мертвый спляшу! — Петро, на рыбалку свозишь?— спрашивал Толя. — О!—взорлил Петро.—Я ведь мотор к лодке купил! Новьё! Работает, как пчелка! На Пижме любого на одном цилиндре догоню и затопчу! Сделаем рыбалку. Директору скажу — кореша приехали. Уважит, куда денется. Траву вот подвалю. — Да чего это, мужики, ровно все вареные,— заговорили вдруг женщины. Уже кто-то ставил Толе на колени гармошку, уже ожившая старуха стащила с головы платок и помахивала им, крича: — Сербиянка рыжая четыре поля выжала, снопики составила, меня возить заставила. Вышла Александра и еще без музыки, встав перед Толей, пропела: - Поиграй, залетка милый, поиграй, повеселюсь. Меня дома не ругают, посторонних не боюсь. Толя, налаживая по плечу ремень, весело, в тон отвечал: - Поиграю, поиграю, зеленая веточка! Ты на что меня сгубила, эка малолеточка? Я сильно подозревал, что Толя сам многие частушки сочинил. Причем, если кто-то в пляске пел частушку совсем не к месту, а ту, что вспоминалась, то Толя, направляя застолье или круг, давал тему. В частушках, конечно, далеко не вся душа русского народа, но часть ее, и не маленькая. Витя уже изготовился к пляске, стоял, шатаясь и комментируя свое состояние: «Бес кидает», но только лишь заиграла гармонь, он моментально окреп и дал такую присядочку, что впору бы и профессионалам иного ансамбля. Пошли и многие другие. Старуха, махая платком, голосила: - Оттоптались мои ноженьки, отпел мой голосок, а теперя темной ноченькой не сплю на волосок! Правду сказать, и меня подмывало сплясать, да уж и Александра поударяла передо мной, но понимание, что мне и в одну десятую так не сплясать, как они, это понимание останавливало, и я не рыпался. Рядом сидела тетка Мария, тетка Вити-плясуна, я слышал, что она ему обещала завещать две тысячи, на что он, пьян-пьян, отвечал: «Ты всегда: выпьешь, обещаешь, а вот где ты завтра будешь со своими тысячами!» Плясуны усердствовали. Петро, запыхавшись, свалился на скамью и кричал Толе: — Перестань играть — они с ума сойдут! Но перестать быль мудрено. Взять хотя бы одного Витю. Он сразу выкрикнул Петру: - Что ж ты, Петя, приустал, ты пляши, не дуйся. Если жарко в башмаках, ты возьми разуйся. И продолжал носиться, красный, яростный. Толя пробовал тормозить музыкой, но Витя отчаянно подскакивал к нему, делал выходку, и Толя вновь нажимал. — Этот Витька да еще один прошлым летом трех гармонистов утолкли, — сказал сосед. В этот раз Вите не было достойного соперника. Толя сдался перед Витей, свел меха и закричал, чтоб Вите не сразу давали пить, раза бы три обвели вокруг дома, как запаленную лошадь. Витя сел на клумбу и все еще махал руками и потряхивался, будто пляска продолжалась у него внутри и его сотрясала. А Толя жаловался, что смозолил пальцы. Женщины душевно спели песню «Деревня моя, деревянная, дальняя...» Там были прекрасные слова: «Мне к южному морю нисколько не хочется, нисколько не тянет в чужие края. Тебя называю по имени-отчеству, святая, как жизнь, деревенька моя...» Я вышел в огород, решил послушать пение издалека, «Не осуждай несправедливо, скажи всю правду ты отцу. Когда свободно и счастливо с молитвою пойдешь к венцу... Умчались мы в страну чужую, а через год он изменил. Забыл он клятву роковую, а сам другую полюбил...» Потом запели: «Отец мой был природный пахарь, а я работал вместе с ним...» Там были невозможно щемящие душу слова: «Горит село, горит родное, горит вся Родина моя...». Вновь я был за столом, и седой старик в фуражке говорил: — Не знаю, как я остался жив, прямо не знаю. Да-а. Сыновья все полковники. А я поучаствовал во всех переворотах. И куда жизнь утекла, куда делась? Были девки, стали старухи, как это, а? Я не боюсь, что я уже седой, что я дед и прадед. Моложе меня уже в могиле, даже кому была бронь, и те уже там.
НОЧЬЮ была гроза. Мы спали в пологах в клети, спали после огромного дня без задних ног, но гроза нас подняла. Молнии освещали клеть солнечным сквозным сиянием. Одна не успевала исчезнуть, вспыхивала другая. Гром сотрясал воздух. Такие грозы ночью называют почему-то воробьиными, говорят, что воробьи начинают кричать. Может, они и кричали, но где их было расслышать. Чтобы не стало вовсе жутко, мы заговорили. Толя рассказывал, что в прошлые такие же праздники было больше народу и событий. Он называл уже умерших мужиков фронтового поколения, с которыми в детстве и отрочестве бывал на покосе, в поле: «Как они красно говорили! Где это все?» Молния и гром огнеметной силы полыхнули и тряхнули так, что сбросили Толю с постели. Он что-то крикнул, но я не расслышал, но понял, что он боится за Гришу, чтоб тот не испугался, и что он пошел в избу его проверить. Вернулся Толя в таком виде, что меня подбросило с лежанки. Оказалось, что Вадимка все же сманил Гришу ночевать на луга. Подучил сказать бабушке, что будет ночевать в клети. Мы оделись, обуваться не стали. Вышли за ворота. Куда идти? Молнии ослабевали, уходили на запад, колокольня чернела при вспышках. Гром отстал от молний и не пугал. Дождя почти не было. — Папа! — раздался крик, и мокрый, дрожащий Гриша радостно подбежал под отцовский шлепок. Гриша рассказал, что шалаш их свалило ветрам, а вначале примочило внутри шалаша, что они побежали домой и что молния один раз ударила прямо у его ног. Вадимка, как опытный соблазнитель, скрылся от возмездия на сеновале какой-нибудь тетки, коих у него было во множестве. Гришу переодели, затолкали на печь, укрыли одеялами, напоили теплым молоком. Анна Антоновна обохалась вся, призывая на Вадимку кары небесные, но и оправдывая его — живет без родного отца. Мы пошли досыпать. Утром как и не было грозы—солнце сияло. Звенели по-за огородами косы-литовки. И на нас укоризненно глядел заросший бурьяном угол огорода. Вытащили свои косы, направили. Пошли размяться. Косили с радостью. Наклоняясь за пучком травы, чтобы протереть лезвие, я услышал: «Парень, видно, крестьянство знает». Не было мне большей радости от этих слов. Сказал это кто-то из двух пришедших проведать гостей. Один, знакомясь, сказал: «Валерка буду», а другой назвался Николаем. Толя принес ему еще раньше обещанное лекарство. Вообще весь этот день к нам непрерывно текли гости, и почти всем им Толя давал какие-то привезенные заказы. Со всеми были обстоятельные разговоры о рыбалке, о лугах, про которые Николай сказал, что на них так красиво, что душа отпадывает. И что, хотя и были дожди, рыба есть, побродить можно. К обеду затрещали по селу мотоциклы. Стояли у ворот, незнакомый парень привернул, ухарски тормознув, мгновенно занял три рубля и похвалился тем, что на прежнем мотоцикле сломал три ребра, но все равно завел новый. Пошли на почту — дать телеграммы, чтобы не беспокоились домашние. Но оказалось, ночная гроза оборвала и связь, и радио. Женщина обещала по возможности с кем-нибудь передать, кому будет по дороге. «Если, конечно, будет транспорт». Тут же на почте выяснилось и другое: Петро, работавший по связи, вызван на устранение аварии, значит, на луга он не поехал и, значит, не пойдет с нами на рыбалку. Не успели мы загрустить, как все наладилось. На крыльце почты появился Гена-десантник. Тут же пообещал достать клюковой (от слова клюшка) бредень, велел немедленно собираться. С нами напросились Гриша и Вадимка, которого, куда денешься — родня, пришлось простить. Рыбы попалось не так много, но самой разнообразной: щучки, ерши, окуни, караси, плотва, подлещики, язенки, даже небольшой линек. Но наловить полное ведро не дал Гена: — Хватит на уху! Уха — огромное ведро—была готова. Черпали самодельными ложками и нахваливали. Случились на озере мальчишки, приезжали купаться на велосипедах, хватило и им, и еще осталось. Когда стали укладываться на ночь, оказалось, что не взяли по милости Гены ничего теплого, только Вадимка был в куртке старшей сестры. Нарвали таволги и подстелили под днище палатки, чтобы не простыть снизу. Мальчишек положили в середку, сами легли по краям. Было тесно, мы шевелились, вытягивали ноги, палатка расшнуровалась, и нам добавили жизни комарики. Мальчишки, едва рассвело, дали от нас тягу, мы немного добрали сна, но, разбуженные птицами, жарой первых солнечных лучей, выбрались, и вправду говорил Николай — душа отпала: до того красивы были луга. А небо какое было над ними —низкое, сияющее, склоненное к розовой воде, белому туману, мокрым, сверкающим кустам ивняка. В полусне, в полубреду стояла природа, трава и вода, соединенные туманом, смыкались, ложбины дымились белым паром. Мы воскресили костер, разделись догола, чтоб потом надеть сухое, и ринулись в озеро. Сверху оно было теплое, но внизу — смерть какой лед! Поплыли. Толя пугал меня воронками и глубиной: «Трои вожжи дна не достают». Шутка шуткой, а бездна внизу ощущалась. Вылезли озябшие, грелись у огня. — Ах, зачем эта ночь так была хороша,— пел Толя,— не болела бы грудь, не страдала б душа... А в самом деле — зачем эта ночь так была хороша? Ведь живем настолько нервно, задерганно. «В затыке», как говорила знакомая редакторша, и вдруг такая радость выключения из суеты. Стоял легкий звон в голове от обилия свежего воздуха, тянуло на сон. Я лег в траву, и запахи—какой там сон!—запахи детства охватили меня. Скошенная трава, цветы, ягоды, ветер принес даже дыхание северного лотоса — кувшинки и еще запахи каких-то трав, которые были не для обоняния, для памяти, и воскрешали не образ самих себя, но время, в котором они впервые узнались. Но сейчас-то зачем травить душу, зачем видеть в родниках свое стареющее отражение, зачем так безжалостно понимать невозвратимость молодости? Живя во многом для впечатлений, мы со временем получаем сильнейшее — то, что впечатления повторяются, и с этого начинается старение души. Избавиться от этого помогает интерес к жизни, и самое страшное, если интерес увядает. Чужая молодость кажется хуже прошедшей собственной не оттого, что она хуже, оттого, что не хочется признаваться, что в чем-то был обездолен. Чего уж теперь, как было, так и было. | |
|
Всего комментариев: 0 | |